Мрачная безысходность и изощрённая безыдейность в отражении существа жизни и человека, надрывающие поэзию последних десятилетий властным постмодернистским дискурсом, набили у читателей изрядную оскомину. Но поэты, проникнутые миссией гармонизации бытия и способные к глубокому миросозерцанию, в наше время заметно набирают мировоззренческую высоту и художественную силу, чтобы достойно противостоять усилению стихийных потоков во всех сферах современной жизни и посылать читателям не вопли отчаяния и не искусно сделанные пустые строки, а ВЕСТИ.  

Слово ВЕСТЬ во всех словарях определяется как «известие», «сообщение», но в отношении поэзии это слово принято употреблять в высоком стиле, который ассоциируется с неким духовным откровением и благовестием.  Читательский долг – услышать и откликнуться такому обращению поэта, ибо ВЕСТЬ в полном смысле слова – это не то, что написано и послано, а то, что обретает жизненную силу лишь в понимающем сознании читателя.   

И вовсе не случайно в центре читательского внимания к этой повествовательной высоте поэтического произведения оказался Владимир Докшин – поэт неординарного глубокомыслия, невероятно драматического миросозерцания и редкостной прозорливости, автор опубликованных [1], [2] и неопубликованных поэтических книг и романов. Как урождённый житель Крыма, он более всего представлен в крымских поэтических альманахах и антологиях [3]; [4]; [5]; [6]. Самобытность его поэтической мысли и богатый арсенал  художественности, вплоть до философско-эпического русла венка сонетов, не однажды отмечены в отзывах читателей и литературоведов [7]; [8]; [9]; [10, с.219]. Поэтический талант и владение культурными контекстами позволяют поэту видеть жизнь во всей её парадоксальной противоречивости и отправлять в мир важные послания, заслуживающие читательского внимания и осмысления.

В своей поэтической практике Владимир Докшин органично непрост, как сложна и непрозрачна сама жизнь человека в соприкосновении с миром. Надеясь на эмпатию читателей, он доверчиво открывает неоглядный и многослойный мир своих поэтических забот и переживаний. Обращаясь к произведению поэта такой искренности и высоты мироосмысления, читатель попадает в ответственную позицию – суметь почувствовать, понять и приять те заветные смыслы, ради которых он соединил слова воедино, и не пропустить авторскую  ВЕСТЬ. А поскольку стихотворение для поэта – это поступок, то в его существе возможно провидеть и место этого поэта в общем потоке культурной истории. Встреча со стихотворением высокого художественного статуса может стать настоящим испытанием для идейно-эстетической чуткости читателя. Но, как следствие его успешности, –  незабываемым событием читательской судьбы.

1.

Вот стихотворение Владимира Докшина, вызвавшее к жизни представляемое здесь читательское событие:

ПО ГРИБЫ 

Вновь туман замутил мне дорогу над дачновской Лысою,

Снова я закружил в лабиринте сосновых террас,

А когда потянуло с вершины поджаренной крысою,

Понял я: ничего не случается в жизни лишь раз.

Вновь в разлом меж мирами напёрло немеряно нечисти,

И опять я попал прямиком в эпицентр шабаша.

Что забыла ты здесь, в самой грязной обители вечности,

Чистоты и бессмертья творенье – живая душа?

Приворотное зелье смешал с «от ворот поворотным» я

И с трудом удержал, выпив это, конвульсии рвотные.

Воплем лес оглашал, сам с собою ругнёю да спорами.

Петь – не пел, но визжал, заедая туман мухоморами.

Уж не третьи ли там мне орут петухи?

Не пора ль, мол, тебе отрезвиться в хлам?

Только я продолжаю сидеть у реки,

Что давно обмелела да высохла.

Мимо – трупы врагов и останки родни,

Мимо – в долгие годы сплетённые дни,

Мимо – дружба, вражда, вольный ветер и чад,

Мимо – то, чего ждал, для чего был зачат.

И когда мне – никак, и когда я – нигде, уж поверьте, я

Вижу: начала нечисть из мира святых выносить –

Пел мне бард-вурдалак о великом проклятье бессмертия.

Я поверил и понял, что не о чем Небо просить.

И куда ж без судьбы,

Без гульбы и борьбы?

Да налево с тропы – по грибы.

Даже первое чтение стихотворения «ПО ГРИБЫ», несмотря на фантасмагоричность авторского высказывания (в котором причудливо сочетаются реальные и нереальные видения и образы), всё же не даёт обмануться, что это – чистейшей воды лирическое сочинение, написанное от имени автора как героя некого происшествия, которое случилось не в открытом житейском поле, а во внутреннем душевном пространстве поэта. Эпическая тональность лирического высказывания сообщается читателю излюбленной поэтом повествовательной интонацией длинных стихов, написанных пятистопным анапестом с ритмичным чередованием рифменных окончаний в духе бардовской песни.

Стихотворение, всей своей целостностью, врывается в сердце читателя и захватывает его  какой-то, едва ли не осязаемой, бедственностью запечатлённого момента существования чуткой поэтической души. Образные вершины стихотворения, громко несущие знаки эмоционального состояния автора, поражают читательское восприятие: «Вновь в разлом меж мирами напёрло немеряно нечисти, / И опять я попал прямиком в эпицентр шабаша»; «Воплем лес оглашал, сам с собою ругнёю да спорами…»; «И когда мне – никак, и когда я – нигде…»…

Кто из нас не попадал в подобное экстатическое состояние, когда становится «тошно» от невыносимого своим неустройством мира, от невозможности встроиться в его одиозное пространство?! Наверное, поэтому самой первой реакцией чуткого читателя становится сочувствие и беспокойство за судьбу героя, который в итоге своего сумбурного (как казалось сразу) послания решился на резкое движение – «налево с тропы». В первом восприятии эти слова понимаются как откровение непреодолимого отчаяния в душе героя, ибо, в традиционном понимании, праведный и жизнеутверждающий путь – это путь правый, а повернуть налево – всегда значило отдаться некой трагической неопределённости, а то – и небытию.

Но что-то подсказывает, что это впечатление внимающего сознания, ещё не погружённого в логику развития поэтической мысли автора стихотворения, – и оно всего лишь сочувственная рефлексия на его сложный и волнующий эмоциональный строй, смятенный и трагедийный…

2.

Стихотворение не отпускает и потом: его напряжённая выразительность и притягательная загадочность заряжают читателя решимостью попасть в глубину неочевидной авторской мысли. Для читателя это значит одно: попытаться пережить вместе с поэтом столь значимый миг его поэтического мироосознания, ощутить каждое движение его чувства и войти в каждый поворот его мысли, то есть проявить способность восприятия смыслов в контексте стихотворения и эпохи, способность, именуемую в культурологии методом герменевтики или искусством понимания.

На этой сознательной волне стремления глубже вникнуть в творение поэта – в поисках природы неотразимости авторского видения мира – включаются интуиции, не затронутые первым восприятием, дающие силу воображению, чтобы провидеть как экзистенциальные, так и метафизические корни этого поэтического события, столь живописно и странно изображённого автором.

И теперь возникает убедительное предположение, что драматическая суггестия стихотворения могла быть импульсирована туманными реалиями современного города, стихийной суетностью отключённого от благотворного воздействия земных и Небесных сил бытия и потому враждебного естественной природе человека: излучение сложных перипетий городского пространства не бывает благостным и нередко отзывается в душах его обитателей нестерпимым отчаянием. Не исключено и импульсивное влияние инфернальных сил многосложного крымского ландшафта, заряженного тайнописью природы и истории Крыма.

Но одновременно читательскому вниманию открывается надмирный масштаб этой медитации Владимира Докшина: ведь происшествие душевной жизни поэта видится как событие вселенское и соотносится с вечностью существования души: «Что забыла ты здесь, в самой грязной обители вечности, / Чистоты и бессмертья творенье – живая душа?». То есть поэтическая мысль автора стихотворения хоть и импульсирована какими-то реальными впечатлениями (о чём говорит неслучайное упоминание конкретного места, где поэта настигло описанное происшествие, – горная дорога недалеко от села Дачного в Судакском районе Крыма), но живёт и развивается во вселенском масштабе.

И здесь непроизвольно вспоминаются концептуальные высказывания Докшина в его публичных выступлениях: о своём понимании существа поэзии, как о «снятии» «знаков» «с ноосферы»; и о необходимости для поэта особого умения – вглядываясь в конкретное нечто, представлять в уме «картину всего мироздания».

Этот момент встречи в читательском сознании разнообразных интуиций и впечатлений от  конкретного стихотворения и оформленных сведений о творчестве поэта даёт общее  представление о его творческом методе, которое и становится отправной точкой для вхождения в смысловое русло сочинения.

 

3.

Теперь перед читателем, амбициозно настроенным на приближение к глубине  поэтического сочинения, оформилась куда более сложная задача: сквозь ударную волну безудержно экспрессивных строк и за пеленой нарочито необычной образности рассмотреть онтологические регистры мироотражения автора. Очевидно, что приблизиться к глубинам  произведения поэта со столь сложной метафизической оптикой возможно лишь методом особого, медленного чтения, путеводно ведущего к  герменевтическому вникновению в текст.

Брутальная завязка стихотворного повествования, представляющая мироустройство как разгул его инфернальных испражнений («Вновь в разлом меж мирами напёрло немеряно нечисти…») и сильно отдающая постмодернистским анархизмом («туман замутил мне дорогу»; «потянуло с вершины поджаренной крысою…»; «я попал в эпицентр шабаша…»), завершается афористически трагедийной фразой, отчаянно сигнализирующей о нестерпимости для души героя оставаться живой в этой атмосфере бедственного абсурда: «Что забыла ты здесь, в самой грязной обители вечности, / Чистоты и бессмертья творенье – живая душа?». Кажется, что после такой глубины отчаяния – только гибель души…

Но, как будто из затекста стихотворения, звучит доверительное известие о том, что воля героя не подавлена, и что он старается выйти из мучительного состояния. И мы свидетели, как поэт ищет способы, чтобы заклясть злобные силы бытия. Сначала в душе героя рождается компромиссное решение: «Приворотное зелье смешал с “от ворот поворотным” я». Но следующей же строкой утверждается безутешность этого пути. Душу героя буквально разрывают «рвотные конвульсии» ужаса и отвращения к так увиденному миру, обозначенные  дивным накалом метафорической семантики: «Воплем лес оглашал, сам с собою ругнёю да спорами. / Петь – не пел, но визжал, заедая туман мухоморами». И здесь снова просвечивает  авторская аллюзия о воздействии неких инфернальных сил. Кажется, что выстоять в таком испытующем душу состоянии – выше обычных возможностей человека.

И, действительно, дальнейшее развитие события в стихотворении  показывает, что в помощь душе героя включаются более глубокие силы его существа: начинают работать образы из сферы бессознательного, и поэтическое сознание автора получает возможность отогнать запредельные видения, используя образ «третьих петухов» (закрепившийся в народном сознании как знак перехода ночи, когда властвуют тёмные силы, – в день, когда, по народному поверью, влияние нечистых сил разрушается): «Уж не третьи ли там мне орут петухи? / Не пора ль, мол, тебе отрезвиться в хлам?».

И хотя после «третьих петухов» трагическая атмосфера в душе героя полностью не развеивается, но мысль его действительно отрезвляется и от гневного мятежа и негодования переходит к философской медитации. А стихотворение обретает новую тональность – элегическую, неожиданно являя парадоксальный онтологический взлёт: здесь, хоть и в печальном ключе мучительного сожаления об ушедшем и несбывшемся, говорится о безусловных ценностях пребывания в этом мире, волнующих поэта до сих пор («дружба, вражда, вольный ветер и чад»; «чего ждал, для чего был зачат»). В этот момент зыбкая и спонтанная обструкция миру, объявленная в начале стихотворения, перетекает в крепость мировоззренческой концепции поэта: нельзя ошибиться, что поэт имеет вкус к жизни и, несмотря ни на что, ценит её. Но в то же время, не умея освободиться от её суровых видений,  впадает в состояние неприкаянности: «И когда мне – никак, и когда я – нигде… / Вижу: начала нечисть из мира святых выносить…».

И здесь, совсем неслучайно, в драматическое действие стихотворения входят религиозные маркеры авторского сознания. Как известно, «святыми» у православных издавна называли иконы и образа: водружённые в святом углу жилища, они служили символическими знаками признания религиозных норм жизни и нравственности. О глубоком почтении к иконам говорит традиция наших верующих христиан завешивать или выносить иконы, если в доме совершалось какое-то безобразие или непристойность: ссоры, драки, пьянство, пляски, крики и другие  кощунства. Так когда-то родилась пословица «хоть святых выноси», обозначающая всяческое непотребство в образе жизни и поступках людей. Таким непотребством понимается и песня «барда-вурдалака» (символического образа «нечисти»), в которой традиционные духовные понятия выворачиваются наизнанку (идея вечной жизни души представляется как «проклятье бессмертия») и лишают людей духовной энергии. Мы свидетели, что душа героя на какой-то миг сникает  перед агрессией бесовских сил зла (в образе «барда-вурдалака»), уничтожающих  метафизические идеалы: «Я поверил и понял, что не о чем Небо просить».

Но, как понимается из контекста, божественное видение мира, которое неотступно пребывает в подсознании православного человека, посылает ему спасительный риторический вопрос: «И куда ж без судьбы, / Без гульбы и борьбы?». Читатель, воспринимающий развитие человека как утверждение в нём Господнего промысла – духовности, сразу почувствует в этих строках смысловой взрыв стихотворения, выделенный укороченными стихами. Ведь что такое судьба? Это нечто предопределённое Провидением, высшей, Божественной, волей, задающей жизни содержательные смыслы и направленность («гульбу и борьбу»). И мы понимаем, что для героя жить на земле без веры в судьбу всё равно, что – без веры в Бога. Так подтверждается ещё один нескрываемый принцип поэта Докшина: «Если во что-то и верить, так только в Бога».

К читателю приходит неотступное осознание, что медитация поэта у «реки» времени всё же не прошла бесследно: ведь воспоминание о значительном в прошедшей жизни автоматически включает надежду на возможность неких судьбоносных перемен и в будущем, надежду, всегда живущую в глубине души верующего человека, потому что православие – имманентно оптимистическая вера, символ которой – возрождение и вечная жизнь. И не случайно в трудную минуту переживаний героя его подсознание русского поэта, подверженного целеположенности бытия, послало ему этот вопрос: «И куда ж без судьбы, / Без гульбы и борьбы?». И в этом видна глубинная основа душевного сопротивления поэта, которая и вошла в читателя неотразимой волной семантического  богатства слов и образов.

Теперь, наконец, проясняется и смысл заключительной немногословной фразы: «Да налево с тропы – по грибы». В отличие от первого восприятия, ключевым словом этого стиха теперь видится не «налево», а «по грибы». В помощь читателю вспоминается, что словосочетание «пойти по грибы» – это древний фразеологизм, существующий со времён неотрывной связи человека с природой и обозначающий – ходить за желаемым, доступным в реальной жизни человека, быть активным и деятельным. И весь контекст стихотворения подтверждает, что автор использует словосочетание «по грибы» в старом, идиоматическом значении. А множественные русские пословицы, включающие это словосочетание («Без счастья и в лес по грибы не ходи»; «Счастливому по грибы ходить»; «С твоим счастьем только по грибы») [16],  констатируют, что в сборе грибов очень важен оптимистический настрой грибника. Теперь в пространстве стихотворения авторская заявка поворота «по грибы» выглядит жестом, ограждающим от агрессивного натиска безутешных медитаций и актом борьбы за «судьбу». И в этот момент стихотворение, неожиданно и ощутимо, обретает оптимистическую тональность. Так, поэт, отчаянно отдаваясь трагическим мироощущениям, раскрывая тёмные грани мироустройства, идёт по классическому пути попрания экзистенциального абсурда средствами искусства и приходит к вожделенному душевному просветлению. Его фраза «Да налево с тропы – по грибы», явленная с фирменной докшинской неожиданностью, как раз и понимается как вздох преодоления трагедии – освобождения от гнетущих сил зла, подавляющих веру в смыслы бытия.

Здесь вспоминается образное обозначение классического жанрового лица элегии, на примере пушкинского шедевра «Безумных лет угасшее веселье…»: «причудливое сочетание ещё не высохших на глазах слёз и уже расцветающей на глазах улыбки» [11, с.10]. Наш поэт в своей парадоксальной лирической миниатюре идёт традиционным путём русской элегической поэзии. Помните, как у Пушкина: «Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе // Грядущего волнуемое море…// Но не хочу, о други, умирать; // Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…». Но подчеркнём, что печальным размышлениям поэт-современник отдаётся по-своему, производя для нейтрализации и преодоления трагизма мира свои фирменные резоны и одновременно показывая мастер-класс сметания мусора с души. Традиционная жанровая формула элегического мировосприятия исполнена им с блеском.

Оглядываясь на пройденный путь в художественном пространстве стихотворения, можем с уверенностью отметить, как уместен оказался приём остранения образов! Поэт не пользуется языком чинных банальных сентенций, а включает свой испытанный приём фантасмагорических видений, которые выстраиваются у него в парадоксальном диссонансе с реальностью: именно в контрасте с красотой крымского пейзажа  подаются отвратительные образы и мутные ассоциации («туман замутил дорогу»; «а когда потянуло…поджаренной крысою»; «нечисть»; «эпицентр шабаша»; «грязная обитель вечности» и др.). Но, снова подчеркнём, это не безответственная постмодернистская игра остранёнными образами, за которыми пустота. Остранение у Докшина – это яркие акценты в художественном полотне ради наводки к пониманию смысла сочинения. И эту художественную стратегию можно назвать бронебойным оружием поэта Докшина, конструктивным основанием его поэтики. В данном произведении оно явилось в виде парадоксального сочетания стилевых слоёв поэтической речи, интерференция которых имеет вид неразъёмного художественного целого, которое так и хочется назвать стилевым оксюмороном.

Перед нами налицо лирическая биография автора сочинения: через тошнотворную фантасмагорию несовершенства мира и несбывания ожидаемого, путём элегической медитации, герой генерирует в своей душе надежду, ибо держит в уме извечные ценности бытия. Поэтому онтологическая тоска по совершенству чистого Неба, с лермонтовских времён так явственно узнаваемая в душах самых чутких русских поэтов, явственно  дышит и из глубины этих докшинских строк.

Трагические смыслы существования – конечность жизни, любовные несовпадения, несчастья и неустройства – никуда не деть. Как известно, на трагические неизбежности все люди, в том числе и поэты, реагируют по-разному. Одни поэты не замечают или делают вид, что не замечают дисгармонии, другие изощрённо и ядовито иронизируют на счёт несообразностей в устройстве бытия, третьи впадают в отчаяние безысходности. У Докшина весьма заметна мудрая позиция сосуществования с миром: его чувство трагического и драматические способы его отражения уживаются со способностью крепко держать в уме субстанции, ради которых игра жизни стоит свеч.

 

4.

Давно замечено, что по-настоящему современное искусство всегда «отдаёт стариной». Эта истина в наше время часто утверждается афористически. Например, у известного поэта и литературного критика Евгения Коновалова она обозначена так: «Минимум современности, максимум вечности» [12]. А выдающийся поэт и мистический философ Владимир Микушевич вообще признаёт современным лишь то, что архетипично, когда на материале эпохи – в преодолении сиеминутного – осваиваются вечные истины,  когда авторское сознание работает в русле традиционных понятий, хранящихся в национальных глубинах народной памяти [13]. В наше время, наконец, уже никого не нужно убеждать, что без напряжения между культурной традицией и языком современности поэзия вообще не может возникнуть.

Все эти черты современности поэтического искусства мы имеем возможность наблюдать в конкретном сочинении Владимира Докшина: и максимум вечности, и опору на традиционные понятия, хранящиеся в глубинах народной памяти, и современный образный и стилевой язык.

Читая это стихотворение, убеждаемся, что Владимир Докшин современен и как стихотворец: при аристократической почтительности к законам традиционного силлабо-тонического стихосложения его обращение со словом, стихом и ритмом лишено шаблонов и стандартов.

Но нельзя не вспомнить и ещё об одном качестве, которое, думается, определяет идентичность поэта во все времена; об этом качестве очень точно сказал петербургский писатель-философ Александр Мелихов: «…поэзия предполагает взгляд на жизнь как на нечто высокое, и, сколько бы поэт ни бичевал её, сколько бы ни выворачивал её язвы и мерзости, он остаётся поэтом лишь до тех пор, пока каким-то образом даёт понять, что его горечь и отвращение порождены обидой за поруганный идеал» [14, с.255]. Трудно не опознать в этой образной дефиниции и нашего героя: безжалостно бичуя абсурд существования, упорно противостоя силам зла, но ориентируясь на вечные идеалы, наш герой несёт в себе высокий романтический пафос бытия. Наверное, это и есть единственно адекватный способ созерцания мира и его отражения в поэтическом слове.

Важнейшим итогом читательского усердия становится осознание в этом произведении торжества поэтического стоицизма. В процессе читательского погружения мы увидели, что современный русский поэт, пребывая между абсурдом существования и православной матрицей своей души, демонстрирует традиционную устойчивость, ибо, в отличие от «постмодернистской эстетики», он «имеет систему определённых нравственных координат для “сборки”» [15, с.59], то есть способность настроить себя для правильного выбора и действия – свернуть с тропы неверия, уйти из-под подавляющей силы трагического устройства бытия. Озвучивая риторический вопрос «куда ж без судьбы?..», то есть – без Божественной воли, поэт встаёт в позицию устойчивого противостояния релятивизму современных модных философий, отрицающих структурирующую роль духовных начал бытия и обосновывающих бессмысленность и безрадостность жизни. Если постмодернистское миропонимание в восприятии трагического устройства мира отличается безысходностью и, часто, безответственным его смакованием, то мысль духовно ориентированного поэта имеет метафизическую крепость для сопротивления – веру в возрождение и вечное существование души. При этом традиционная эстетика русской поэзии у Докшина торжествует: в этом стихотворении она ярко демонстрирует авторскую жажду гармонии и мучительное чувство неприятия тлетворного запаха некой пустоты и зла, заглушающих красоту и смыслы жизни.

Повествование с таким идейно-художественным накалом не может быть безадресным. Нельзя не почувствовать, что поэт записывает эти мысли, предполагая внимающего адресата, которому это важно и который будет способен ответить ему душевным и интеллектуальным движением. Наш собственный опыт вчувствования в стихотворение убеждает, что в его основе –  действительно не умозрительная декларация, а живая мысль, которая, пребывая в русле национальной культурной и духовной традиции, вызревает в контекстуальном пространстве стихотворения, в процессе её авторского переживания и, волнуя душу читателя, выводит его воспринимающее сознание на уровень творческого проницания смыслов текста. Так стихотворение становится ВЕСТЬЮ.

 

Литература

  1. Докшин Владимир. То, что я называю собой. – Симферополь: ДОЛЯ, 2009. – 102с.
  2. Докшин Владимир. Последний Хомо. – Симферополь: Бизнес-Информ, 2015. – 200с.
  3. Обретая истины. Антология судакской поэзии. – Симферополь: Бизнес-Информ, 2010. С.108 – 120.
  4. Киммерийское эхо. Поэтическая летопись. – Симферополь: Доля, 2011. С.114 – 116.
  5. Крым в поэзии. Антология в 7 томах. –Нижний Новгород: ООО «Каравелла», 2014.
  6. Венок сонетов в крымском предстоянии. – М.-СПб: ЦГИ, 2019. С.321 – 327.
  7. Ковшевацкая Ольга. «Мы говорим своё – не книжное…» // Судакские вести, №28, 2015.
  8. Голикова Светлана. Транзитный пассажир. Опубликовано 22 апреля 2019. –

URL: http://otcheeslovo.ru/index.php/otdelenie-nauki/estestvennye-nauki (дата обращения: 10.02.2022).

  1. Корнеева Людмила. Поэт: между земным и всеохватным. Опубликовано 28 января 2019 // URL: http://otcheeslovo.ru/index.php/otdelenie-nauki/estestvennye-nauki/literaturovedenie/335-lyudmila-korneeva-poet-mezhdu-zemnym-i-vseokhvatnym (дата обращения 25.10.2022).

10.Корнеева Людмила. Венкосонетные виражи Крымского текста Владимира Докшина // Венок  сонетов в крымском предстоянии. – М.-СПб: ЦГИ, 2019. С.216 – 236.

11.Зырянов О.В. Пушкинская феноменология элегического жанра // Известия Уральского государственного университета, №11, 1999. С. 5 – 12.

  1. Коновалов Евгений. Язык поэзии в мутное время // Арион № 2, 2016 //

URL: https://magazines.gorky.media/arion/2016/2/yazyk-poezii-v-smutnoe-vremya.html (дата обращения 10.11.2021).

  1. Пробштейн Я.Э. Первоначальное слияние. О Владимире Микушевиче // Одухотворённая земля. Книга о русской поэзии // URL: https://lit.wikireading.ru/41331 (дата обращения 25.12.2022).
  2. Мелихов Александр. Не забудьте прошлый свет // Литературная матрица. Советская Атлантида. – СПб: Лимбусс Пресс, 2014. С. 252 – 276.
  3. Строева О.В. Полифония Достоевского versus номадизм постмодерна // Вопросы

культурологии, №11, 2022. С.43 – 57.

  1. Даль Владимир. Пословицы русского народа // Сборник пословиц, поговорок, чистоговорок, прибауток, загадок, поверий и пр. – М.: Альфа-Книга, 2020.